<< 

Валентин КУРБАТОВ

ОПУСТЕВШИЕ ОКНА

 

 

Нет, что ни говори, а история — дама жестокая. Мы говорим о неизбежности происходящего, о смысле внешне так мало осмысленных перемен, гневаемся или радуемся и в этой боевой оживленной беготне, в горячем обсуждении, в газетных и телевизионных столкновениях как-то забываем, что все эти перемены оплачиваются живыми судьбами, что история под шумок собирает страшную жатву, как всегда отнимая лучших. Бог знает почему все маячит перед глазами эпиграф набоковского “Дара” из “Учебника русской грамматики” П.Смирновского: “Дуб -дерево. Роза — цветок. Воробей — птица. Россия — наше отечество. Смерть неизбежна”. Видно, это как-то на небесах связано: Россия и неизбежность смерти. Тут союз поживее и потаинственнее, чем у других народов. Сегодня вон она непросто неизбежна, а беззаконна становится, и пользуясь общей неразберихой, принимается пиратствовать в “нашем отечестве”, нарушая Божий закон поспевания человека, ибо давно сказано, что умирает не старый, а поспелый. Смерть нынче торопит поспевание с какой-то безобразной хозяйственностью как помидоры в валенках — наглость этой расторопности и побуждает к такому низкому сравнению. Сердце срывается, потому что обезумевшая общественная жизнь становится пособницей смерти, словно получает от нее взятку.
Не знаю, заметно ли это по столицам, где человеческая икра обесценивает личность бесчеловечной множественностью — меняет ли что выпадение одной “икринки”? А вот у нас, в России, это очень видно. Зияние не затягивается долго, как озоновая дыра.
Прошлый год был как-то особенно щедр на утраты. Начнешь поминать “за упокой” и непременно остановишься на мысли: что же сразу столько-то?” Началось исподволь года три назад. Только было примирился со смертью Михайловского директора С.С.Гейченко, перебрал письма, вспомнил и уложил в памяти разговоры, привык, что он там, как ушел Иван Афанасьевич Васильев — последний, наверно, русский публицист живого пламени, чье каждое слово вырывалось из сердца и сердцем же и было принимаемо. Вот уж кто жил Россией-то! А она платила, как часто платит своим любящим детям — равнодушием. И не укоришь. Люди устали от благонамеренной, но бессмысленной игры с ними и вот уж и своих не узнают. Писал, писал Иван Афанасьевич учительные книги, а там решил от своей Государственной премии подарить приютившей его псковской деревне (своя-то у него на нет сошла — чистое поле) музей исторической книги, картинную галерею, дом экологического просвещения. Собирал крохами, сам строил, строгал, пилил, стеклил. Радовался. А тут и Ленинская пре

 

 

 

 

мия подоспела. Уехали поздравители, журналисты, телевизионщики. Остался Иван Афанасьевич один, лежит у себя в кабинетике с больным сердцем и вдруг, слышу шепчет что-то горько и зло. Прислушался: батюшки мои — чего шепчет-то: “Пропала жизнь!” Как чеховский дядя Ваня. — Это кто же, — говорю, -так Ленинские премии принимает? — А иди-ка ты, — говорит, — и с премией и с народом! Учил, учил дураков, сердце износил, понастроил вот, а знаешь ли, чего услышал от доброго здешнего начальника под рюмочное расположение? Если, говорит, загоришься, Иван, то ты шибко на мужиков не сердись. “Вот где ты у нас со своими подарками! Жили, забот не знали, были на хорошем счету и в сторонке. А ты явился и всё — пошло-поехало, начальство через день, сидишь, как нагишом -весь на виду. Да еще культуру давай, экологию. Пропади оно все!” Вот как. А ты — премия. Никому ничего не нужно. Ни-ко-му, ни-че-го!
А с перестройкой и вовсе всё полетело стремглав, пошло рассыпаться на глазах. Он опять схватил перо и кинулся в схватку, но слух уже был у всех сбит и зрение изувечено. Надорвавшееся сердце не выдержало — ушел стремительно, не полежав, на бегу и, кажется, только в гробу и был спокоен. Ну, а прошлый год и вовсе...
Пусть не покажется странным, что в сибирском журнале я про далеких псковских людей говорю, чьи имена, может, и немы для читателя. Провинциальная-то культура она тем и отлична от столично-прилюдной, что вроде сбоку, по своим землям живет, а присмотришься — оказывается, и всякое, самое дальнее русское сердце потихоньку строит и на нем сказывается. Не всегда это сразу видно и не всегда по именам называется. Это пока мы бежим и засоряем глаза заботами дня -провинциальных имен в культуре не слыхать, а остановишься, поглядишь в увеличивающую линзу смерти и поймешь, что и имена никуда не делись, словно всякое из них вдруг одними заглавными буквами написали. Или это уж свое стареющее сердце сиротеет при каждой утрате и начинает видеть настоящую величину ушедшего? И как много открывается во времени, в потоке минувшего — тоже как будто под увеличительным стеклом.

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

>>

 

 

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 6 1998г