<< 

Николай САВЕЛЬЕВ

ЗДРАВСТВУЙТЕ,
ГОСПОДИН ХУДОЖНИК

 

 

Низкое провинциальное небо. Кривые улицы, бараки и тополя. Угрюмые люди на огородах с вечной мыслью о голодной зиме. Еще сдуревшая напрочь погода... Я бы давно оставил неприглядную местность, но что-то или кто-то удерживает. Может быть, вот этот человек — художник Алексей Усков. В красней анарачке, рваном трико и кедах с загнутыми носками, он шествует по улице. Руки заложил за спину, иссиня черную бороду выставил вперед. Длинные, свитые в колечко густые волосы выбились из-под самошитой кепки с нелепой надписью “Азимут 15”. Чтобы рассказать о нем, я убираю унылый холст, выбираю поярче палитру. У меня никогда не было брата, я нашел его здесь. Да и вообще “первый раз человека увидел”— Здравствуйте, господин художник!”
Три основных цвета в его палитре. Холодный — синий, горячий — красный, божественный — желтый. Когда работает, то почти не отходит от мольберта и не смотрит издали на картину. Кисть теряется в его жилистых, со вздутыми венами — верёвками руках. Панорама, воздух, пространство рождаются как бы сами по себе. Да и пишет ли ои? Хватает жадно кусочек тайги, гор и бросает на холст. Все родимое, нашенское... Вот только что отшумел ночной дождь. Туман клочьями завис над тайгой, и она еще не вполне проснулась. Молодые кедрачи тянут лапы, нащупывают затерявшееся в горах солнце. Ручей выплескивается из-под каменишника, перепрыгивает через отжившую свое лиственницу и устремляется прямо с холста. Брызжет так, что впору подставлять ладони и пить, и впитывать родниковость бытия. Жить! Жить! — кричит все в картине. Так уж ли жить?
Вчера еще он рвал и крушил все в мастерской. Аки — раненный зверь стонал и рычал, звенели окна: “Проклятый зек, каторжанин не работает столько, раб на галерах, негр на плантациях имеет больше отдыха”, и это правда. Четырнадцать часов в сутки, не разгибаясь, изо дня в день, из года в год. Все последние двадцать лет. Еще сырыми картины цапают у него из рук. Увозят, уносят, уворовывают. Он привык к этому бедламу. “Сейчас денег нет, но обязательно заплачу через месяц”. Ни денег, ни картины. “Давай, я свожу на выставку в Москву”. Ни выставки, ни картины. “Эту картину нужно мэру подарить, деньги потом. “Вот тебе брюки (на шесть размеров больше его тощего зада) взамен картины”. “Съешшь апельсинчик, а вот ту маленькую картину мы заберем”. Он давно привык к обману, но упала последняя капля. Алексей заканчивал серию картин по заказу в Иркутск. Семь картин по миллиону каждая — редкий заказ. Поджимали сроки, и раб не отходил от мольберта, до слепоты вглядываясь в холст, подчищая, прописывая каждую тень, полутень, избегая грубых пастозных мазков. Оставались последние штрихи, но кончились сигареты. И нет денег, хоть лезь на стену. “Стрелять” чужие он не научился. Занесло на этот момент в мастерскую коммерсанта:
— Чудненькая картина, — показал на лучшую из лучших — Сколько?
— Не продается, по заказу.
— Ай, да ладно, ну сколько?
— Три блока сигарет.
Тог принес сигареты в мгновение ока, еще молниеносней выкатился с картиной. Алексей прикурил сигарету, но та не тянулась. Еще сигарета, и вновь неудача. Новая пачка, новый блок — все та же история. Отсыревшие, бракованные сигареты. Художник удивленно засмеялся. Что с ним? Уйма бесчеловечного труда потрачено на эту картину. Два дня грунтовки и натягивание холста. Десять дней филигранной прописки. Осень, горы, вспыхнувшие ненадолго, прежде чем уйти под снег, великолепие тайги. Все удалось. Вот только воздух... Сколько же он промучился,чтобы пе

 

 

 

редать осеннюю стылость. Но поймал тональность. А унесли за три блока негодных сигарет. А стоит ли вот эта картина его мук. Лунная дорожка на замерзшем ручье. Он заставил ее переливаться и играть бликами. Но чего это ему стоило! Художник схватил резец и... взмах руки. На! Нет больше лунной дорожки. Холст режется в одно касание крест накрест. Теперь рамку об пол. Теперь потоптать ее ногами. Готова одна, где вторая? Он рвал и бросал на пол, орал, что никогда не возьмет в руки кисть, и будь прокляты эти краски, холсты и эти муки. Какие грубые, тупые самодовольные люди. Никогда не видевшие по-настоящему гор, потонувшие в деньгах, машинах, любовницах. Заберут лучшие картины, развесят в своих магазинах среди мыл и презервативов, видиков и ждут барыша. Или приедут в мастерскую, надуются как индюки и тычут пальцем: “Мне сюда, художник, избушку нарисуй, чтобы дымок шел”. Или начнут оценивать и поучать как писать. — Что-то у тебя мрачно выходит. Ты повеселей нарисуй.
И он должен оправдываться и плести им ахинею о том, что каждая его картина — частичка духовного мира. И когда он пытается втолковать, что люди очень рано сами начинают себе рыть могилу невидимой лопатой, они гогочут и потешаются. Ну пусть бы потешались, только не трогали его картины. Ему ли не знать, какого цвета и настроения бывают горы и реки. Какие симфонии ему и только ему одному дарили гроза, дождь, ветер. На костылях, с кровавыми мозолями, он лазил по Алтаю. Костлявое тело его не раз и не два билось в порогах и водопадах. Чудом оставался жив. А они учат его писать. Рерих с его картинами — плакатный ремесленник, ухвативший форму и не более. Никогда, слышите? — никогда больше не возьму в руви кисть!!!
Это был первый срыв у художника за те годы, что я его знаю. Но все имеет свое начало и конец.

Форс-мажорное обстоятельство — красиво звучит, не так ли? А переводится так: под воздействием непреодолимых, неуправляемых сил стихии. Всю жизнь этот человек кувыркается в этих самых форс-мажорных. Ему было три года. Оии жили на Бирюсинских приисках. Он помнит, что очень долго не мог научиться говорить. Все его сверстники уже давно лепетали, а он ходил немтырем и протягивал вверх ручонки. Небо и красота оглоушили мальчонку, и что-то переполняло и сжимало его. Взросные хватали за ухо:
— Ну говори “папа”! Ну же!
— Келя-меля, — мычал мальчик и все задирал в небо голову. Пройдет много лет и в одиночном походе его догонят воспоминания детства. Он будет бередить и стараться оживить те чувства. В дневнике появится запись: “Был голос и он сказал: “Брось читать книги, найди свою” Я искал эту книгу, я погрузился в свою душу, заглянул в сердце, исследовал потаенные уголки. Я ничего не мог найти и отчаяние белой пеной захлестнуло меня. Кто-то сжалился и я увидел наконец книгу. Дрожащими руками я открыл ее. Но не было ни одной знакомой буквы, ни одного знакомого слова, Я забыл свой язык, язык праматери своей”.
В школе-интернате его били безбожно учебником и линейкой по голове. Выросший в глухомани, он пришел в школу совершенным зверенышем и ни за что не хотел подчиняться общим требованиям. Все дети писали, считали, а он, зажав карандаш в руке, все пытался передать обрушившуюся на него бездну красоты мира. В четырнадцать лет рано поутру провалился в прорубь. Было еще темно, и Бог знает, сколько врмени он пробарахтался, прежде чем его спасли. Ревматизм, полиартрит, туберкулез кости — все узнал еще тогда, но к армии , как ни странно, оклемался. Мамаша его, бывшая фронтовичка, задействовав все и всех, возила сына по лучшим санаториям Союза. Удивительная, отчаянная женщина из цыганской семьи. Может, от нее у него страсть к путешествиям.
Город Минск, середина 60-х. По центральной улице идет женщина с тремя детьми. На шее табличка “Бывшая фронтовичка. II Белорусский. Без крыши над головой и без работы”. Он помнит, как подъехала машина, как вцепились

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

>>

 

 

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 1-2 2001г