<< 

Владимир БОНДАРЕНКО

 

 

ВЗБУНТОВАВШИЙСЯ ПАСЫНОК РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ

 

 

Он себя сам не раз называл пасынком русской культуры, ну что ж, оставим за ним это определение. Что он имел в виду: свою национальность, свое кочевье, репрессивные меры государства по отношению к поэту – нам сейчас уже знать не дано. Но пасынок с юности начал бунтовать, и не только против конкретных властей, но и против романтических тенденций в русской литературе, против французского влияния на русскую поэзию, против азиатских, восточных прививок. Впрочем, бунт – это тоже давняя традиция в русской культуре. От Аввакума и до сегодняшнего Эдуарда Лимонова...

Я, пасынок державы дикой
с разбитой мордой,
другой, не менее великой,
приемыш гордый

 

1. БУНТ ПРОТИВ ЖИЗНИ

Затянувшейся в самом метафизическом смысле слова оказалась его жизнь, а также и его творчество, и его судьба чуть ли не со времен его эмиграции. Он этого и сам не скрывал: “Жизнь моя затянулась...”, “чую дыхание смертной темени / фибрами всеми”, “Боязно! То-то и есть, что боязно”, “затянувшаяся жизнь”... Его поздняя поэзия и была даже для него самого поэзией после смерти: “Только пепел знает, что значит сгореть дотла...” или же “Навсегда расстаемся с тобой, дружок. / Нарисуй на бумаге простой кружок. / Это буду я: ничего внутри. / Посмотри на него – и потом сотри”.
Его поэзия конца восьмидесятых, начала девяностых – это “что будет после конца...” Сборник его поздних стихов можно назвать по стихотворению 1987 года “Послесловие”...

Тронь меня – и ты заденешь то,
что существует помимо меня, не веря
мне, моему лицу, пальто,
то, в чьих глазах мы, в итоге, всегда потеря...

 

Мне кажется, это ощущение “затянувшейся жизни” определило всю его позднейшую эмигрантскую поэтику, весь его так называемый “скептический классицизм”, когда он уже весь мир проверяет иронией, все его стихи в триста-четыреста строк, затянувшиеся сюжеты, да и его знаменитый enjambement, постоянный перенос из строки в строку, лишь увеличивают впечатление о нескончаемой затянутости чего бы то ни было. Он боялся прервать строку, ибо с окончанием строки может закончиться и сама жизнь. Его становится трудно цитировать, мысль не вмещается не только в строчку, но даже в строфу, перетекает из строфы в строфу. Далее мысль уже не вмещается и в короткое стихотворение, его приходится растягивать до бесконечности. Поэзия становится прозой, но для прозы –

 

 

 

 

нет динамичного сюжета, нет героев, нет конфликта. Конфликт один – поэт и надвигающаяся смерть. Независимо от его воли возникает метафизическая темнота стиха. Она усугубляется его страхом, его скептической иронией по отношению ко всему живому. Ирония иногда пожирает смысл стиха. Я понимаю, что он спасался самоиронией от надвигающегося конца. Он чересчур много думал о смерти в эти годы.

Меня упрекали во всём, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой...

Иосиф Бродский и жил, и писал, и курил – в затяжку, почти без пауз. Таким образом он продлевал свое существование бесконечного кочевника. Он мог сколько угодно говорить о своем космополитизме и своей всемирности, но потеряв свой родной балтийский угол, другого родного угла не нашел, потому и колесил по всему свету, потому и скрывался время от времени в шведских фиордах, потому и не приобретал нигде никакой недвижимости. Разве что небольшой деревянный домик в штате Массачусет, в котором ему неплохо работалось. Его сделали кочевником, минуя его желание. Сделали кочевником питерские власти, любимая женщина, да и ревнивые друзья-соперники. Осесть в своем этническом еврейском углу он категорически не желал, выбивал из себя местечковость всеми возможными способами – дружбой почти исключительно со славянскими и арийскими женщинами, любовью к скандинавскому и англосаксонскому миру, любой восток, в том числе и еврейский, для него был чужд. Вот и метался Бродский по треугольнику трёх великих империй: русской, американской и римской.
Он со временем порывает на беду себе с любой почвой, становится всё более всемирным, потому что не привязывается ни к чему почвенному, конкретному. Но без почвы – нет поэта. Какими бы ни были всемирными Джойс или Йейтс, Уолкотт или Фрост, все они несли в себе свое ирландство или карибскую окраску своих народов. Как Одиссей Телемаку, пишет он как бы обращаясь к своему сыну Андрею в Питер:

Мне неизвестно, где я нахожусь,
что предо мной. Какой-то грязный остров,
кусты, постройки, хрюканье свиней,
заросший сад, какая-то царица,
трава да камни... Милый Телемак,
все острова похожи друг на друга,
когда так долго странствуешь, и мозг
уже сбивается, считая волны...

 

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

>>

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 9-10 2004г.