<< | | Борис РОТЕНФЕЛЬД ПИРОГ С ЧЕРЕМУХОЙ Имя у нее вовсе неподходящее было — Серафима Серапионовна Лупандина. Мало, то, что Серафима — воздушное, ангельское прозвание, да тут еще Серапионовна да еще Лупандина. Словно выставилась беленькая барышня под зонтиком, ручки в перчаточках прозрачных-дырчатых, глазками эдак помигивает, будто пыль кругом, носиком остреньким важнецки поводит, губки розочкой надувает, грудку пыжит — вот, мол, поглядите, господа хорошие, какая я есть культурная да пригожая до невозможности и вообще вся этакая замечательно превосходная, а именно Серафима Серапионовна Лупандина, честь имею кланяться и так далее. А была она в самом деле тихая деревенская девка, и зонтика у нее в помине не было, а перчаточек прозрачных-дырчатых и тем более, и ладони ее были разбиты и широки, как деревянные лопаты, и нос был округлый, как молодая картошка, и задираться кверху никак не мог, а уж по имени-отчеству в жизни ее не величали, а все говорили да покрикивали : “Симка!” А жила она совсем бедно, и в клуб ходила в старым отцовскою пиджаке, обвислом, будто мешок, и больше никогда этот пиджак не надевала — берегла. В клубе, между прочим, она с Федей и познакомилась. Не познакомилась, конечно, чего знакомиться, в деревне все друг друга знают, а просто так, как-то нашлись они. Сима обычно на лавочке сидела, у стенки, ноги под лавочку подожмет и глядит, как другие танцуют — ее никто не выбирал, а чего выбирать? Серенькая, будто мышка, узкоплечая, худенькая, обнимешь — косточки хрустнут; правда, глаза у нее хорошие были — большие, синие, добрые, будто небесные, да ведь в клубе глаз особо не разглядишь, при керосиновых-то лампах. А он, Федя, тоже тихий был, спокойный, здоровых да языкастых девок побаивался, вот и позвал ее однажды с лавочки, выбрал, а народу тогда много было в зале, танцевали тесно, кучей, никого на особицу не видно, вот и пошла она в круг. Потом уж он часто стал ее приглашать — то ли глаза хорошие разглядел, то ли что еще такое доброе; провожал и домой, у калитки пожимал руку и говорил: “Приятного сна”. Не тискал, не лез под пиджак, а так очень вежливо говорило “Приятного сна”, и это ей очень нравилось. А по осени, уже надо было ему в армию идти, и невесело ей становилось, грустно совсем — к прежней своей жизни возвращаться, задержал он ее руку в своей подольше и сказал серьезно и с чувством: “Знаешь, Сима, я вижу, ты мне пара. И я тебя люблю. Как вернусь со службы, поженимся. Ты согласная?” — “Да”, — ответила она тихо, опустив голову, и зажмурила глаза, думала, Федя сейчас поцелует, но он только крепче пожал ее руку и сказал, как всегда: “Приятного сна. Значит, жди”. Она, конечно, ждала, и глаза ее блестели, будто таяли, знала теперь, что есть у нее жених, Федя, родной, и через три года они поженятся, и все будет очень, очень хорошо, ладно будет, Федя тихий и трезвый и драться, конечно, не будет, как другие проклятущие мужики, нальют шары и пошел кидаться, как тигр. Через три года, тоже по осени, в октябре, Федя вернулся. Принес он свой деревянный чемодан и треугольники старшины. Был он весь аккуратный и какой-то новенький, как его красные треугольники. И глаза у него даже другие были — такие тверденькие, строгие, будто у председателя Василия Мироновича, и гимнастерочку он все одергивал, и всего себя оглаживал, будто перед парадом или еще чем важным. Она сильно обрадовалась, и все хотела быть с ним рядом, с Федей, родным, да родичей разных у него больно много было, окружили — не пробиться, тем более праздник-гулянка, наш вернулся, отслужил, орел боевой, веселье — дым коромыслом, да и косились родичи что-то на | | пиджачок ее, хоть сами не густо жили — в ограде коровка да пяток кур белых с петухом Да что тут сказать — не каждый, конечно, старшиной приходит, не каждый дослуживается, высоко взлетел Федя, высоко, родной... Тревожно ей понемногу становилось, тревожно, сердца щемило, будто перед бедой, и через три вечера точно, сбылось. Пришел, наконец, Федя, шагнул в избу, гимнастерочку одернул, глазами тверденькими, будто у Василия Мироновича, посмотрел, прямо так, не мигая, и говорит: “Знаешь, Сима, как теперь видно, ты мне не пара. Ты извиняй уж, но я так думаю, что сказать сращу лучше, вот я сразу тебе и говорю. Чтобы все между нами ладно было, чисто, без неудобств”. Она на табуретку опустилась, глазами своими синими, большими хлопает, рот раскрыла, будто птенчик, пальцами щеку гладит, будто занемела щека, даже плакать не может. А Федя встал, гимнастерочку снова одернул, распрямился бодренько, в струночку, и говорит: “Ну, я пошел”. И в дверь удалился. Только тут она упала, да как забьется, заплачет на полу, да все и плакала тихо — не привыкла она громко да и не хотела, чтобы люди слышали, стыдно было. Потом смолкла, с пола поднялась, да как увидела на кровати пиджачок свой серенький -упала в него лицом и снова заплакала, тихо, тоскливо, будто копеечка в землю роняла, в сырую, мягкую, и звона не слышно... Ладно, стала жить она дальше — что ж делать, если живая, жить надо. Ноги таскает, хлеб жует, водой запирает, горе свое баюкает, будто руку больную или ребеночка слабенького. Немного времени прошло, говорят по деревне — женится Федя. На избачке, на Евгении Семеновне. Не поверила она, а чего не поверить — избачка чистенькая, образованная, школу кончила, в крепдешиновом платье ходит, ручки маленькие, белые. Этими ручками белыми она газетки выдает, книжки, прическу красивую делает. Не поверила все ж таки Сима, никак не могла, а во вторник сам Федя к ней явился, в сапогах новеньких. Фуражечка набекрень военная, старшинская, зашел, сапогами похрустывает, ладненький, как огурчик, однако радость не очень показывает, понимает, что не следует, но по всему видно — веселый он, тут уж не скроешь. Так и так, говорит, Сима, значит, женюсь я и приглашаю тебя на свадьбу. Не имей, говорит, пожалуйста, зла, приходи. Я, мол, от чистого сердца, всех зову и тебя вот. В четверг, значит, послезавтра свадьба состоится. Она голову склонила, ладно, говорит, хоть в горле будто щепочка острая поперек стала, ладно, говорит, приду, спасибо, Федя, приду... В четверг утром, рано было, еще печи не топили, встала она, наскребла мучки, сколь было, подробила черемухи и стекла в желтой ступе медной, пирог испекла: надо ведь на свадьбу с подарком идти, а что ей еще дарить, ничего нету, не пиджачок же отцовский нести.. Вечером пришла на свадьбу, сидит ни скучно, ни весело, хлеб крошит, огурчик откусила чуть-чуть, но за молодых выпила и даже не поморщилась. Посреди гулянки, пьяненький уже, подсаживается к ней Федя, рюмки две дерзит, на пиджачок ее плещет, говорит: “Давай, Сима, выпьем, чтоб | >> |