<< | | Владимир ЛЕОНОВИЧ ДАЛЁКО, ЗНАТЬ, ВОВУШКА! Эльвире Горюхиной На четвертый день ветер угомонился, бестрепетно горели свечи в подножии Креста и в руках у нас – у меня и двух трудников, которых привел Аркадий. Николай только что из тюрьмы, Федя вольный странник, обоим под тридцать, помогают Аркадию строить церковь на берегу Колодозера. Оба жадные к работе – надолго ли хватит? Ветер-листобой свежей березовой палью украсил окраину Плоского бора с моховым болотцем, курганом-холмом неясного происхождения и погостом с живыми еще могилами. Сквозь лещину и березняк просвечивает наше Пелусозеро – наше с Яном* пристанище, наша эмиграция, если угодно. В годы “застоя” узнал я, наконец, что такое крестьянский пот, а потом рифмовал. Застой? Погоняй-не-стой! На краю погоста, пониже, стоит часовенка под двадцать пять бревен. Рубил я ее три осени; в 90-м году в сыром насквозь сентябре... Ручей сочился между кочек, сочился дождик затяжной, И певчих, сжавшихся в комочек, переносил я по одной. Нам предстояло освещенье моей часовенки в бору. Никак не высказав смущенья, девчонку на руки беру... Последнюю беру на ручки. Она всех меньше. Я устал. Но чувство дедушки ко внучки впервые в жизни испытал! (Его-то мне и не хватало до совершенной полноты... Ты чувства нежные считала: их было много... Где же ты?) Я к вам приду из этих строчек, где хлябь и дождевая сить – Озябших, сжавшихся в комочек, переносить, переносить... “Я к вам приду в коммунистическое далеко?..” На нашу Хитровку он не придет. Освящали часовню во Имя Рождества Богородицы и в память пелусозерских крестьян; я стоял на коленях у оградки моей бабы Лизы, Ян стоял поодаль, отстраненный строгим о.Михаилом как некрещеный; сочился дождик, шла служба. Нынче пел и Аркадий, он будет рукоположен на будущий год, тогда и совершим полный чин освященья нынешнего ОБЕТНОГО КРЕСТА в память тех, чьих могил здесь нет. Через Плоский бор, через гари и болота тропа идет на Мельничный ручей. Черный остов мельницы еще поднимается из черемушника и малинника, из крапивы в человеческий рост, но кровли уже нет и не видно хозяина, обычно сидевшего на коньке. И не так, как я помню, шумит ручей. Нет муравейника в сухом углу, нет и сухого угла. | | “Измелитеся в жерновах терпенья” – наставляла некая игуменья свою не очень, видимо, смиреннотерпеливую паству. Я вспоминал эти слова не раз, когда жернова терпения раскатывали меня то в одном, то в другом положении жизни. Когда терпенья не хватало кому-то из моих друзей... Ты выстрелил в себя – и спас меня... Надоумил, что не выход, оберег. Спасибо, милый**. Думал я и о тебе, когда вытесывал брус 20х10 из сосны, сваленной мне тем ветром. (Выл в трубе, держа одну непрерывную ноту, нагнал озеро и трое суток разбивал мне берег. Южный, а тянули уже гуси. Каково им против ветра?) Но вот стихи тех еще “застойных” лет: Август-сентябрь. Перестояла трава, что докосить не под силу последним старухам. Мельничный ручей шумит, молчат жернова: это молчанье легко различается слухом. Черное в срубе смоляное бревно. Жолоб целехонек. Привод сработан с запасом. Мельник стал вороном – так уж заведено – вон он сидит, потерявший обличье и разум, ибо ему забывать ничего не дано. Хлебным еще перегноем крапива сыта и непролазны черемуховые оплетья. – Худо, Хозяин... И ворон кричит: – Воркута! – этого хватит ему на четыре столетья. Знала игуменья эта в терпении толк. Жито крапивой взошло, ибо в прах измололось. Озеро опустело, но еще не умолк твой шелестящий, осенний, серебряный голос. Забвенье лечит; память сводит с ума. Но я не об этом. На Пелусе на коренном берегу перекатывал я каретный сарай 5х6, строил дом (“на погосте!”). Клещами захватив головку граненного кованого гвоздя, выдирая его из тесного гнезда, – при этом жуткий инфернальный вопль разносился по озерной округе, отдавался в лахтах и возвращался ко мне. Вот так, думал я, выдирали хозяина из его жизни, из земли и семьи, из его мира и гнали, бажоного, порой уже старика – куда Скачать полный текст в формате RTF | >> |