<< | | ДиН дебют Никита ЯНЕВ СА Я демобилизуюсь, я пытаюсь скрыться, но безнадега, армия во мне. Она за мной, как многоликий Янус, она вошла в дома, в деревья, в голос. И гарнизонный дух во всем, и построенье скоро, и мальчики дубовые стоят, и в них тоска, и желтые разводы в нестиранном белье, и самоволки в небо, и женщины, с которыми так просто договориться, и казенный орден за смерть другого, и топор, и плаха. И так мне страшно видеть человека сквозь мутное стекло глухой команды, что я опять срываюсь и бегу. И на бегу запоминаю только локти и мутную полоску желтых лиц. И ненавижу лишние тона. Глазное яблоко, глубокое, как комнат за стекла уходящий томный мир из наблюдения на улице, а так же воспоминания зеленых водоемов собачьих глаз в гостях на кухне друга, перелилось в меня и продолжалось короткими и яркими словами. Так для письма по полостям предметов мне видимых мой взор предназначался. И был расправлен на клочке бумаги животною привычкой забирать вглубь омута зеленого, в глубины сетчатки и придатков сытых нервов, как некую добычу все, что свеже той новизной, нетронутой словами. Благополучием пыхтящий двадцать первый ”газ”, женщина с покупками, трико, примерзшее к балконному канату. Стекло подъезда, пропускающее в чрево той какофонии, что есть домашний быт, помноженный на цифру “сорок пять”. И все кивали, были тонки взмахи, и в солнечных свободах словом дружбы Я радовал и радовал затворницу судьбу. *** Как же не живые, погляди как корчат сдержанные муки веточку сосны, в пальцах раскаленных на огне ладонях, брошенную в пламя веточку сосны. Слышишь, слышишь крики гибнущего тела, вот последний выпад страшного огня, ветка изогнулась, закричав без силы, и с зеленым дымом теплая душа полетела в небо, голубое странным светом примирения, хвойна и чиста. И осталось пепла сизое стремленье быть достойный праха веточки сосны. | | Так же имя наше, погасив для боли, понесут живые в домик мертвеца. Веточка сирени, стебелек агоний, кипарисный венчик, малая душа. ЖД
Складки плаща целомудренно-девственной ночи, ночь покрывала пространство от неба до неба, ночь шевелилась огнями и плавала птицей, черным крылом отражалась в колодцах бессонниц, снами была, нечастыми странными снами. Ветки качала, врала в измененные лица, где-то в дороге мосты, города посылала, стрелочник ночь, маневровый трудяга. На переездах грудила пустые вагоны, в доме путейца глядела сквозь темные стекла вслед убегающим теням ночного движенья. Ночь неспроста завела себе память. Кто ты, поэт, не поэт, переводчик из речи капель дождя на стекле проходящих составов, — дела ей нет. Все дороги стремятся снова в себя. Их поэтому дело быть незаметными в людях, в постройках, в работе. И на светящемся плацдарме остановки сухой сюжет иль драка, иль лобзанье. Чуть гуще листьев тень и есть минута из проносящихся случайных лимузинов вдруг выпадет ответ твоей догадке. Так, словно ива деревом глядится в хрусталь сосуда пруда или речки. Так человек пред зеркалами ночи перемещенье освещенья вида форм мирозданья, так, нипочему встающих отражался друг в друге лишь на минуту мысленного взмаха, узнать себя и потерять себя. А человек, он здесь не принимаем, ведь человек все может полюбить и жить все дальше-дальше, хоть до неба, тогда как его дело быть собой. ПРО ДЯДЮ ТОЛЮ И БАБУШКУ Я ехал после армии в Москву в институт за тремя вещами: за тусовкой, за любовью и за посвящением. Это и есть поэзия, философия и религия, это и есть трехьипостасность Бога и мира. Бог-отец, Бог-сын и Святой Дух, грубо говоря. Дядя Толя хмельной бьет крышкой кастрюли восьмидесятилетнюю старуху мать. Не сильно, от озлобленности своей на мир. Но она старая и скоро умрет, а он, как-никак, сын и рядом, и ухаживает хотя бы тем что рядом. Вот это и есть Бог-отец. И я это тогда почувствовал, когда последний раз был в деревне. Ветхий Завет. Совсем ничтожным, низким, жалким, подлым, гнусным и вместе, почти тут же, великим, нежным, мягким, заботливым, жалостным, тонким, даже умным. Всегда помня о том, другом. Все это есть сейчас в кондовейшем русском общежитьи, но кто опустится на такую глубину праха, рассмотрит, покажет свету, что он еще силен, не весь еще сгнил. На манер того, вспомненного Розановым обычая с вывешиваньем рубашки невесты и простыни на свадебном застольи во свидетельство силы жениха и непорочности невесты. | >> |