<< | | Белла АХМАДУЛИНА С ЛЮБОВЬЮ И ПЕЧАЛЬЮ Не имея четкого интереса к собственным заслугам или достоинствам, даже сурово недосчитываясь их, все-таки одну свою хорошую черту я знаю. Это – любовь к таланту другого человека. Я могу любить людей разного устройства, если оно благородно, если оно оснащено даром и сопутствующим драматизмом судьбы. Многие умещались в обширности моего вкуса, который иногда можно принять за излишнюю широту. Это относилось и к артистам, и к художникам, и к … водопроводчикам… Я встречала людей, оснащенных замечательным талантом, в разных сферах человеческой деятельности, подчас не очень поощряемых, непризнанных. Но, конечно, писатели занимали в моей жизни, в моей душе, в моем сознании особое влиятельное и воспитующее место. Я думаю, что мой интерес к Виктору Петровичу Астафьеву был гораздо более пристальным, чем его ответный интерес ко мне. Я хорошо помню войну, хотя была тогда малым дитятей, но потом мне опасливо казалось, что я точно знаю, кто честно был на войне, а кто находился где-то вдали от гибели солдат. И это не наивность, а ощущение подлинности, достоверности человеческой судьбы. Я видела, что Виктор Петрович – это подлинный участник войны, не какой-то солидный штабной условный персонаж, а человек, которого война задела впрямую. Ему и после войны довелось пережить то, что мне не дано было. На самом деле многое объяснялось не только фронтовым прошлым Астафьева, но мысль о войне мне была весьма присуща – может, под влиянием отца, или под влиянием, очень сильным, Булата Шалвовича Окуджавы. Я уже сказала, что мой внимательный и благосклонный интерес к Астафьеву был отчасти безответен, да я и не рассчитывала на какую-либо взаимность. Меж нами одно было важно — ощущение огромного пространства между Сибирью и Вологдой. Довольно большие расстояния, избыточная обширность. И все-таки это — пространство языка, пространство русской речи, единственно для меня драгоценное. Я хорошо понимала, как много это значит, когда писателю внятен язык одного края его земли и края другого… Пространство русской речи и российской судьбы. При этом я никогда не настаивала на превосходстве истерического российского патриотизма. Я знала, что если русский писатель значителен, велик, незабываем, он вмещает в себя очень многое: и разный говор, который складывается в сумму русского языка, и сумму судьбы, всегда осененной драматизмом, если не сказать больше – трагизмом. Это была близость незримого совпадения… Я географию упомянула, а на самом деле это скорее касается орфографии, а не географии. Мы встречались не однажды. Сейчас я его вижу особенно ярко и отчетливо. У меня есть такое умение – прикрыть веки и увидеть лицо, облик, повадку, всякое движение руки, выражение глаз. Я его очень помню. И этот не вполне взаимный интерес не мешает мне. Я бывала к нему весьма почтительна вовсе не из-за разницы в возрасте. Проходит время, и возраст уже не имеет значения. Становится не важно, кто старше, | | кто младше, кто на передовой был, кто в эвакуации скитался. Главное — если человек и человек в какой-то момент бытия способны ощутить себя соотечественниками, со-мышленниками. Художественное влияние Астафьева на то, что я делала, пыталась делать, навряд ли выпукло очевидно. Просто скучно думать о каком-нибудь литературоведе, который проследит, возьмется искать видимые и подспудные знаки этого влияния. Mне было не вчуже главное в писателе Астафьеве: cтрасть к России, посвященная ей непрестанная боль ума и сердца… Иногда, когда мне доводилось беседовать с Виктором Петровичем, и я что-то нечаянно проговаривала, может быть, от застольного вольномыслия, то словно какой-то вопросительный укоряющий взгляд был мне ответом. Я думала и думаю, что все относящееся к величию русской судьбы, русского языка не должно считаться заслугой одного лишь географического пространства, пусть самого огромного. Чтобы все это было всемирно — так мне хотелось. Но я никогда не пускалась в споры. Восхищалась его способом письменной речи, языка. Однако маленькие пререкания были возможны. Мне это пригодилось для кроткого поучения. В этом не было осуждения, в том, что я говорила — что уездной или губернской или многих губерний литературы не существует, если она не всемирна. И как воспитуем язык — не только урождением, не только проживанием в той или другой местности. Мне казалось, что я понимала, чего же там, на Вологодчине, искал Астафьев. Чем севернее, тем более сохранилась речь. Так мне казалось. И все-таки этот постоянный поиск – не поиск жизненного сюжета. Совершенное его презрение ко всякому благоденствию, ко всякой известности… Мне казалось, я это весьма замечала. Все-таки мы беседовали. Я совершенно не призывала любить всемирность, да никто, может, и не поймет, как велико и обильно пространство, вот Владимир Иванович Даль — он, возможно, понял бы. Язык один, а диалекты, акценты все разные в разных губерниях… Я сейчас честно говорю, что совершенно никакого равенства я с Астафьевым не искала, снизу вверх относилась к столь благородному, столь честному человеку, так прекрасно владеющему словом. А для меня только это было важно. Слово. И еще – его неугодливость к перемене обстоятельств, совершенное бескорыстие. В этом я никогда не сомневалась. Снова вспоминаю его лицо, взгляд, голос… Он ко мне словно тоже присматривался, но я-то не присматривалась, я соблюдала свою скромную, отчасти ученическую дистанцию…. Никогда я не собиралась приблизиться к нему настолько, насколько он меня не | >> |