<< | | — Да что уж… Жене сказал: сроду никогда больше никаких писем подписывать не буду. — То-то же… Так вот, садись, пиши мне письмо… — Так я ведь жене сказал: никогда, никаких писем писать и подписывать больше не буду… — Ты что, за дурака меня считаешь?.. Декабрь в Москве. Начало семидесятых. В квартире у метро “Аэропорт”, забитой народом, на свадьбе еврейских мальчика и девочки, приятель жениховского папы Анатолий Алексин в роли свадебного генерала, узнав, что я с ВЛК, говорит: — Твардовский умер… — В доме все почти музыканты, тоже ведь одна из исконных еврейских профессий, невеста за пианино, жених на скрипочке, играют, слушают. — Панихида? В ЦДЛ, наверно… Может, вообще не выставят… Некролог? Думаю, только в “Литгазете”… Раз говорит, так и будет, Алексин подвизается в секретариате ССП. И вправду, куда торопиться. Полежит в холодильнике. Решается-то проблема поважнее, опыт, конечно, богатый, с Пушкина: заколотили в ящик и все дела. Опять же тут нельзя, чтоб уж совсем шито-крыто, но и без лишнего шума. — Рак легкого с метастазами в мозг, — осведомленно говорит Алексин, — ему даже знаменитого врача из Болгарии привозил Наровчатов. И вправду даже лучше стало, газету стал читать… — Это всегда так, перед смертью легчает, — с московским говорком замечает кто-то из родственниц невесты. А декабрь в Москве какой-то оцепенелый, с тусклым, клубящимся сырой мглой днем, коченеющим дыханием над гриппозно-сизыми сугробами, выметенными с улиц и громоздящимися на задворках. Ватное, с гнильцой в воздухе утро. По всем задворкам вокруг ЦДЛ вяло копошится вшиво-серая, в полушубках, милиция, серые валенки сваляны, как серые сугробы. Пока они мимикрируют, и лишь сознание слабо да мимоходом отмечает какой-то непорядок на пространстве от улицы Наташи Кучиевской до площади Восстания. В ЦДЛ незнакомые “распорядители” пропускают по писательским членским книжкам. Солженицына, говорят, пропустить не хотели, мол, уже не член союза, а он: я приглашен родственниками покойного. И стоит, ни на шаг в сторону, наверху, в актовом зале, у гроба. Зал битком, дышать нечем. На сцене — президиум: живешь — он же, помрешь — он же. Над гробом речи говорят, по-моему, даже Софронов. И такой звериной силы ненависть, повергающая воздух в столбняк, протянулась со сцены к солженицынской светящейся фокусом всего зала лысине, патриаршей рыжей бороде, губам, которые поцелуют лоб покойного, рукам, которые перекрестят, исполнив такой простой для этой земли, обязывающий и напрочь забытый ритуал. Мне надо на минуту выйти, провести товарища на панихиду, ждет на площади Восстания. Только встретил за углом, назад… Идем назад! Вся неприметно шевелящаяся на задворках серыми полушубками бесовщина внезапно ожила, заполнила тротуары, перекрыла улицу Герцена на площади и по улице Наташи Кучиевской… — Запрещено… — Я же только вышел. Вот членская книжка… — Запрещено, сказано?! Сейчас будет вынос… | | Молчит, замерев, толпа. Молчит рядом со мной старенький Каверин, по брови погруженный в свою меховую шапку. Молчит Эмма Коржавин, которого вижу последний раз перед выездом из России: сдвинутая набок шапка с опущенными ушами, словно бы из осколков склеенные очки, фотоаппаратик, которым он тщетно пытался сфотографировать Солженицына, да мешали головы, плечи. Безнадежно кружился вокруг гигантского колеса самосвала с венками, примериваясь, как взобраться, затем и вовсе отказался от затеи, махнул рукой, замер. Молчание длится. Странным оцепенением схвачена толпа. Неожиданно возникшее единство опять может лишь он нарушить, Солженицын: никто не сделает шага, пока он не тронется — ни мы, замершие вокруг, ни тем более те, которые пытаются вывести из себя волчий запах заграничными спреями (приказано: постов не покидать, пока в машину не сядет), выступают сегодня в роли писателей (чем не кладбищенский юмор?) Самим своим присутствием, пугающей небоязнью он словно бы наложил наказание, епитимью на всех, замерших у могилы. — Мама, пойдемте, — в тишине слышен его голос, обращенный к жене Твардовского… Сдвинулись, облегченно завздыхали, разминаются, переговариваются да сговариваются — в ЦДЛ, на хоккейный матч, тут ведь рядышком, бегут к машинам и автобусам. Ни одного дружинника, ни одного солдата. Как и не было. Только что в воздухе — запашок волчий… №5-6-, 1997 г. | >> |