<< | | Николай ВОЛОКИТИН ВРАГИ Все в те дни перемешалось, все потеряло свои извечный, веками налаженный смысл... Справный когда-то крестьянин Кондратий Седых, чертомеливший на пашне от темна до темна, лишился в одночасье всего. И дело даже не в том, что его трижды ограбили, трижды унизили и заставили считать чуть ли не каждую горстку муки. Дело в том, что его старший сын Афанасий, опора, надежда в хозяйстве, ушел вдруг в красные партизаны. Давно он бредил дурацкими мыслями о равенстве и свободе, давно попрекал отца в скопидомстве и в том, что тот запретил ему жениться на бесприданнице — сиротке Аксинье, которая после этого сгинула из села, вроде бы как утопилась в протоке, а тут вдруг раздобыл карабин и ушел к звездарям. И вот теперь слышал Кондратий, как он наводил со своими дружками в округе порядок. У того подчистую свел со двора скотину на провиант для отряда, у того сжег амбар, в котором почему-то не оказалось зерна, а третьего, особенно прыткого, владельца мельницы из деревни Мокруша Спиридона Денисова просто-напросто пристрелил при допросе за лихие слова. — Откуда на земле это зло? — вопрошал Кондратий, сидя вечерами с соседом за четвертью первача. До этого он в рот и не бирывал зелья, а тут глушил мутноватую вонючую жижу стакан за стаканом. — Откуда? Я ли его, поросенка, не ладил к добру? Я ли ему не внушал уважения к людям, как и к матери нашей — землице? И виделось ему жирное весеннее поле, исходящее густым сытным паром, и виделся он, Афонька, первенец, десятилетний мужичок с ноготок, шагающий важно за плугом, который своими рукоятками доставал ему до плечей. Дойдет до закраины поля, навернуть-то плуг навернет, а поставить его на новую борозду силенок уже не хватает. “Тятя, подсоби!” Подбежит Кондратий, поможет ему вонзить лемех в землю, шлепнет ласково по крупу Гнедка и снова любуется старательным карапузом. И такая сладость, и такое тепло распирают его счастливую душу, что только и сказать: боже мой, боже мой! — Не случись этой кровавой каши, разве бы осмелился сын перечить отцу? — продолжал разглагольствовать пьяный Кондратий. — Разве бы отчебучил такое? Позор, позор мне, несчастному! А все они, эти речистые полудурки со звездами на фуражках. Не сидится им, сукиным детям, не работается, дай только глотки порвать да кровь из людей попускать! — А кто первый начал? — огрызнулся однажды прислуживавший за столом младший сын Дмитрий. — Кто первый на царя посягнул? Большевики, что ли? Большевики только свою... свою, — подчеркнул, — правоту хотят доказать! Обожгло все нутро у Кондратия. Туман перед глазами поплыл от слов сопляка. О какой правоте он буровит? Уж не о той ли, что замыкается на сиротке Аксинье? Помнил Кондратий, когда Аксинья пропала, Митька вместе с Афонькой зубами скрипел и косился на отца, как на лютого зверя. Вообще, их в последнее время было водой не разлить. — Мол-ча-а-а-ть! — заорал, багровея, Кондратий. — Мол-ча-а-ать, недоносок паршивый! Наслушался... И развернувшись, ляпнул Митьке по морде. При всех. При соседе, при матери, при сидевшей на голбце девахе Наталье. Дмитрий зажал разбитый нос подолом рубахи, чиркнул по отцу взглядом, как бритвой, и исчез из избы, уже не вернувшись в нее никогда. Только две недели спустя узнал Кондратий, что Дмитрий в отряде у старшего брата. — Не прощу! Никогда не прощу поперешным змеенышам! — сказал Кондратий, опустошая бутыль в одиночестве и ничуть не хмелея.
| | — Опомнись, старый! — взмолилась жена Степанида. — То ж твои единокровные дети! — Нету у меня больше детей! — хряпнул Кондратий кулаком по столу и завыл. Перепуганная Степанида убежала в хлев и проревела там весь вечер у ясель. Не иначе, взбесился старик. Взбесился вместе с этим трижды умывшимся кровью, трижды проклятым миром, который она не понимала, не понимала, не понимала. Старалась понять, но увы! Да и как было понять, если этот мир разбил ее семью, размазал по стенке. Была семья, и нету семьи. Но пусть бы только сыновья, молодые, горячие головы, вечные искатели справедливости, лишились ума, а и муженек на старости лет тронулся мозгами от злости. Этот-то с каких пор стал таким ярым поборником древнего уклада, неравенства, чванства, когда сам почти до тридцати лет проходил в батраках, и, если бы не она, Степанида, до сих пор прозябал бы на соломенном тюфяке в своей промороженной, почти нежилой развалюхе. Она любила его. О, как любила! С той самой минуточки, как он пришел к ее отцу наниматься в работники. И потому однажды, лунной пронзительной ночью, отдалась безоглядно, бесстрашно, будто в жаркий день нырнула в ледяной неведомый омут. Что бы там ни говорили бабы, мол, так не бывает, но она-то знала прекрасно, что Афонюшка зародился именно в ту желанную ночь, и потому всегда был мил и пригож, как красное солнышко. Отец сперва не хотел прощать ей греха, долго издевался над нею и даже побил. Но потом, чтобы скрыть девичий позор, все же обвенчал с батраком. Она была счастлива. И это счастье длилось не день, не два, не неделю, а долгие, долгие годы. Лишь однажды оно помрачилось, но совсем на короткое время. В одну из зим Кондратий вдруг зачастил на соседнюю улицу к куму в карты играть. Один раз чуть не до света, другой. Степанида переборола застенчивость и как-то побежала поздним вечером к куму. У кума в окнах была темнота. Она заметалась по улице и тут увидела Егорушку — деревенского дурачка, который днями спал, а ночью бродил по селу. Егорушка пошло захихикал и, вроде, нечаянно махнул рукой на домик вдовушки Катьки Дроздовой. Степанида не помнила, как и откуда у ней в руках оказался увесистый кол. Она беззвучною кошкой сиганула к опрятной избенке и жваркнула по стеклу. Потом по другому, по третьему. Кондратий дома валялся в ногах. Целовал ей колени, плакал, божился, что это помутнение, порча какая-то, что она, Степанида, единственная, самая-самая, и без нее ему, Кондратию, не жить ни минуты. И пусть женщины говорят, что хотят, но она-то знает прекрасно, что именно в эту горько-сладкую ночь зародился ее второй любимый сыночек Митяй, любимый, пожалуй, еще больше Афони... И вот... И вот все это теперь, вроде, и было, и вроде бы и не было... Кондратий от самогона стал опухать. Хозяйство забросил. Когда своя выпивка кончилась, стал менять у спекулянтки Александры Хвостовой зелье на вещи. Напиваясь, становился необуздан, лют и даже ударил как-то Степаниду, чего отродясь не случалось. | >> |