<<

Дмитрий УЛАХОВИЧ

 

БЛАГОПОЛУЧНЫЙ
ПАШУТИН

 

1. УТРО

Павлу Савельевичу было много лет. Так много, что порою ощущал он некую неловкость за те немалые беспокойства, какие теперь доставлял родственникам и сослуживцам зачастившимися приступами нездоровья. Он вступил в тот возраст, когда исправить уже ничего нельзя; когда любая правда становится нестрашной; когда по причине общего утомления замедляется шаг, а с ним и резко падает мыслительная скорость, поскольку перед вынесением суждения приходится всё больше сопоставлять и анализировать накопленного материала, а то и разыскивать его в слишком отдалённых сусеках памяти, добраться до которых, в свой черёд, стоит немалых усилий. Да и само облачение найденного суждения в подходящие случаю слова тоже стало вызывать затруднения. Но вовсе не вследствие извода или там отощания словарного запаса; нет, как раз наоборот: к удивлению самого Пашутина, его лексика приобрела бoльшую гибкость и ловкость за счёт неведомо откуда (не из речевой ли стихии?) залетающих на язык слов, совсем недавно числившихся то ли по разряду устаревших, то ли по разряду просторечных. Видать, наступил тот час, когда мысль стремится к аксиоматической сжатости и результат выявляет ту высокую степень развития, к которой стремится человек думающий и которая, при чрезмерном проявлении, зачастую возбуждает у собеседника если не полное отторжение, то искреннее непонимание выражаемого взгляда. Особенно если собеседник поздновато сообразил выбраться из-под непрестанно усиливающегося гнёта заурядности российского быта. К тому же, на первых порах, случалось, Павла Савельевича упрекали (кто за глаза, а кто и прямком в лицо) в неисправимой гонористости, и подчас проходило немало времени, покуда выяснялась напрасность скорого и болезненного упрёка.
Во избежание подобных неприятностей Павел Савельевич научился такой форме изъяснения, когда им сказанное воспринимается собеседником как его, то есть собеседника, собственная, только ему и принадлежащая мысль. А выбор и расстановка слов для большего прояснения излагаемого когда и требовали подгонки в границы усвояемости, так не с помощью болезненной там пилы или рубанка, но вполне доставало обработки нанесённой на суконку обоснований щадящей пастой вежливости.
“Кончен бал”, – думал Пашутин, отводя глаза от окна, что нынче наглухо отделяло его от стремительного шума автомобилей и неторопливого трамвайного постукивания по уставшим рельсам. Окно заделано было неряшливо – с него дуло резким сквозливым мартом. Хотя и светел был день, порою прошивал его наискосок мелкий урывистый снежок, перечёркивая последнюю, уже грязноватую страницу зимы. Ещё вчера обсуждал Пашутин погодные дела с соседом, жаловавшимся, что вот-де пришёл марток – надевай кучу порток. А нынче соседу всё равно, что на него наденут, и койка его перестелена в чистое быстрыми

 

 

 

 

руками санитарки, начавшей и окончившей дело крестным знамением да шепотком “Упокой душу раба Твоего, Господи!”...
– Хороший был человек, Василий-то Филиппович, хороший, – приговаривала, пришамкивая, Вера Семёновна, старая санитарка, по малости пенсии вынужденно обихаживавшая трудных больных. Она неторопливо заглядывала своей шваброй во все углы, отчего палата дышала чистотой и светом. – Всегда-то слово приятное скажет, угостит... нет, не конфетой. Мне с конфетами управляться трудно. Консервы мясные собственного изготовления дарил. А я и не отказывалась: и вкусно, и подспорье немалое.
Вера Семёновна подошла к кровати Плужникова, пригладила ей одной заметные морщинки, присела на стул в утомлении.
– Как живёте, Вера Семёновна? – спросил Пашутин не только из действительного интереса к судьбе не похожей на других санитарки, но и для отвлечения её от каких-то тягостных воспоминаний. – Пенсия-то какова?
– Да ведь как? – Вера Семёновна придвинула швабру, прикрыла вершинку её черенка кулачком и опёрлась на него подбородком. – Вот здесь кормят. Иногда чего и домой дадут. Да они, раздаточные то есть, сами уносят. Жа-адные. Остаётся-то много. Да они уносят. Некоторые малую скотинку да курочек питают. Выгодная эта работа в раздаточном-то окне. Сытная. А когда невмоготу... мы, старые, воровать, как молодые, не можем, да и всею жизнью не приучены. Красть чужое всё одно, что красть чужую жизнь. А я на базарчике ручку-то протяну – мне и подадут: кто картошечку, кто огурчик. Пойду домой, сварю да поем. В рекламах да мексиканских сериалах про красивую жизнь посмотрю. Денёк и проживу. Зимой, конечно, потруднее. Какая зима ни есть, а рот у неё велик. Так вот... такова и пенсия, – с печалью закончила свой ответ Вера Семёновна и шаркнула напоследок тряпкой по порогу.
Пашутин вздохнул, подбил подушку, подоткнул одеяло и закрыл глаза. Ему хотелось подремать, поуспокоиться – не всё же томиться скорбями вчерашнего дня. Но как ни звал он дрёму – не приходила она. Пугалась, верно, его нынешнего одиночества (сиротства), коридорной сутолоки да размашистых, словно ветви на ветру, голосов за слабой стеной. А может быть и не пугалась, а просто набиралась сил помочь Пашутину совладать с предстоящей экзекуцией. Сейчас не до него: другие ждут. Повторялось вчерашнее утро, только без Плужникова.

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

 >>

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 9-10 2006г.